Сердце-зверь - Страница 20


К оглавлению

20

Сантиметр висел у портнихи на шее.

— Это не от общежития ключ, — сказала я, — это ключ от дома.

И подумала: сантиметр у ней на шее точно пояс.

Портниха поставила чайник.

— Вот смотрю я, — сказала она, — дети мои растут, и хотелось бы мне, чтобы они, когда вырастут большие, почаще хватались бы ключа от родного дома. Не в пример тебе.

Портниха просыпала сахар возле моей чашки.

— Понимаешь, о чем я?

Я кивнула.


Мы жили в страхе, Эдгар, Курт, Георг и я, поэтому мы встречались каждый день. Вместе сидели где-нибудь за столом, но страх был у каждого свой, особый, не общий, свой собственный страх. И каждый приносил этот страх на наши встречи. Мы часто смеялись, и каждый, смеясь, старался скрыть от других свой страх. Но страх не отрежешь, как прядь волос. Если не дашь страху власти над своим лицом, он будет трепыхаться в голосе. Если сумеешь совладать и с лицом и с голосом, если возьмешь их в руки, точно неживую, застывшую вещь, страха не останется даже в твоих пальцах. Но он устроится где-нибудь поблизости, он будет явственно проступать в самых разных предметах.

Мы видели, где нашел себе прибежище страх кого-то из нас четверых, ведь мы уже давно знали друг друга. И часто мы не могли друг друга выносить — как раз потому, что мы уже не могли друг без друга обходиться. И тогда мы принимались шпынять друг друга. Ну ты, швабская голова — решето дырявое! А ты чего суетишься, швабская ты торопыга, — то везде тебе первым надо поспеть, а то копаешься, ждешь, пока рак на швабской горе свистнет. Сквалыга швабская. Орясина швабская. Что это за швабская размахайка на тебе? А на самом-то онучи швабские. А ты швабская узорчатая подушка-грелка под задницу. А ты швабский страхолюда-недоносок. А ты швабская занозистая стервоза. Наша злость требовала длинных, затейливых ругательств. Мы выдумывали их как заклятия против чрезмерного сближения. Насмешки были жестокими, ранили больно. Слова придумывались быстро, потому что мы знали друг о друге всю подноготную. Каждый уверенно наносил удар туда, где другому было всего больнее. Другой страдал, и это будоражило. Пусть корчится от нашей любви-грубости, пусть на собственной шкуре почувствует, какой он слабак. Точно нитка за иголкой, одно злое слово тянулось за другим, пока обиженный не умолкал. И даже после того. Даже в притихшее лицо летели и летели слова — так саранча летит и летит по голому полю, где уже всё подъела дочиста.

Из-за страха каждый так глубоко заглянул в душу другим, как вообще-то не дозволяется. Наше взаимное доверие было уже таким долгим, что порой нам нужен был внезапный — всегда внезапный — поворот в отношениях друг с другом. Ненависть была вправе топтать и уничтожать. Из-за чрезмерной близости мы скашивали любовь, и любовь всякий раз вырастала заново, как густая трава. Просили друг у друга прощения, и обида исчезала в один миг, не успеешь и рта раскрыть.

Умыслом всегда была ссора — желанная ссора, по недомыслию случалась причиненная ею обида. Когда ярость уже шла на убыль, всякий раз подавала голос любовь, и она не придумывала каких-то особенных слов. Она никогда и не покидала нас. Но в ссорах любовь выпускала когти, как свирепый зверь.

Эдгар однажды сказал, передавая мне ключ от летнего домика: «Вечно у тебя на физиономии эта швабская ухмылка». Вот они, когти, подумала я, впились. Не знаю, почему я в тот раз не разревелась. Все мои запасы истощились, я чувствовала себя всеми покинутой, где уж тут было найти хлесткое обидное слово в ответ. Наверное, губы у меня сделались точно высохший стручок, полный жестких горошин. Тонкие и сухие губы — нет, не хотела я такого. «Швабская ухмылка» — это же как будто прямо о моем отце сказано. А отца я себе не выбирала. И мать — не такую мать мне хотелось иметь.

В тот раз мы опять сидели в кино, на последнем ряду. В тот раз на экране опять гудел фабричный цех. Работница заправляла в вязальную машину шерстяную пряжу. К ней подошла другая работница, с красным яблоком в руке, и стала глазеть, как трудится первая работница. А первая работница, расправляя нитки, объявила: «Кажется, я влюбилась». И взяв у второй работницы яблоко, вонзила в него зубы.

Курт положил руку мне на плечо. Он опять рассказывал нам свой сон, новый. На этот раз ему приснилось, что у парикмахера полно мужчин. На стене висела большая школьная доска, расчерченная как кроссворд. Мужчины тыкали в незаполненные клетки плечиками для одежды и называли буквы. Парикмахер, стоя на лесенке, вписывал буквы в клетки. Курт сел в кресло перед зеркалом. Мужчины сказали: «Никакой стрижки, пока вот это не решим. Мы раньше пришли». Курт направился к двери, и тут парикмахер ему крикнул: «Завтра не забудьте захватить с собой бритву!»

— При чем тут бритва? — шепотом спросил меня Курт, хотя он-то знал при чем. Эдгар, Курт и Георг остались без бритв, их бритвы исчезли из запертых на ключ чемоданов.


Слишком много времени я провела с Эдгаром, Куртом и Георгом у реки. Они сказали: «Пойдем-ка, еще прогуляемся», — как будто речь шла о безобидной прогулке вдоль берега. Мы ведь только и знали, что ходили, медленно или быстро, пробирались крадучись, неслись со всех ног, а вот прогуливаться мы разучились.


Мама решила собрать в саду последние сливы. Но средняя ступенька на стремянке того и гляди оторвется. Дедушка ушел в магазин за гвоздями. Мама ждет, стоя под деревом. На ней передник с большими-пребольшими карманами. Уже темнеет.

Когда дедушка выкладывает из своих карманов шахматные фигуры, бабушка-певунья говорит: «Сливы тебя дожидаются, а ты к парикмахеру пошел в шахматы играть». Дедушка отвечает: «Его дома нет, ну меня и понесло в поля. Завтра поутру за гвоздями схожу, нынче-то я весь день прошлёндрал».

20