Сердце-зверь - Страница 36


К оглавлению

36

Волос Георга выскользнул у меня из пальцев. Обшарив весь ковер, я нашла только волосы фрау Маргит и свои. Я сосчитала седые волоски фрау Маргит, словно по их числу могла определить, сколько раз она заходила в комнату. На ковре не оказалось ни одного волоса Курта, хотя Курт приходил каждую неделю. Волосы — штука ненадежная, но я все-таки их сосчитала. Тут за окном проплыла шляпа. Я бросилась к окну.

Это был господин Фейерабенд. Он шел, шаркая ногами, на ходу вытащил из кармана белый носовой платок. Я отскочила от окна, словно этот белый платок мог почувствовать, что такая вот девка, как я, пялит глаза на еврея.

«У господина Фейерабенда никого нет, кроме Эльзы», — сказала фрау Маргит.

Как-то раз, когда он сидел на солнце без своей Библии, я рассказала ему, что мой отец — вернувшийся с войны солдат-эсэсовец, и о том, как он выкорчевывал свои придурочные кусточки, и что это был молочай. И что до самой своей смерти отец распевал песни о фюрере.

Тогда уже цвели липы. Господин Фейерабенд посмотрел на носки своих ботинок, встал со стула, окинул взглядом деревья. «Когда они цветут, тянет копаться в своих мыслях, — сказал он. — Млечный сок — у многих сорняков. Уж я их поел в свое время, и сока их попил куда больше, чем чая с липовым цветом».

Фрау Грауберг открыла свою дверь. Ее внучек в белых гольфах пошел на улицу, у ворот оглянулся на бабку, потом на меня и господина Фейрабенда и сказал: «Чао!» И я ответила: «Чао!»

Фрау Грауберг, господин Фейерабенд и я стояли и смотрели вслед ребенку, — вернее, мы уставились на его белые гольфы, а потом дверь фрау Грауберг захлопнулась. Господин Фейерабенд сказал: «Вы слышали, конечно, — дети и сейчас приветствуют как тогда, при Гитлере». Господин Фейерабенд тоже вслушивался в глубину слов. Чао звучало для него как первый слог от Чаушеску.

«Фрау Грауберг еврейка, — сказал он, — но говорит, что она немка. А вы живете в страхе и отвечаете на такое вот приветствие».

Он не уселся на стул, а пошел в дом. Нажал дверную ручку, дверь открылась. Из прохладной комнаты высунулась голова белой кошки. Он взял кошку на руки. Я увидела стол, на столе шляпу, в комнате тикали часы. Кошка попыталась вывернуться и соскочить на землю. Он сказал: «Домой, Эльза, домой». Прежде чем закрыть дверь, сказал еще: «Да, история с этим молочаем».


Я рассказала Терезе, что такое допрос. Начала рассказывать без всякого повода, так, словно я говорила вслух сама с собой. Тереза двумя пальцами крепко ухватилась за золотую цепочку у себя на шее. И замерла, боясь разорвать цепочку темных подробностей.

1 куртка, 1 блузка, 1 брюки, l колготки, 1 трусы, 1 пара туфель, 1 пара серег, 1 наручные часы.

— Я была совсем голая, — сказала я.

1 записная книжка, 1 засушенный цветок липы, 1 засушенный цветок клевера, 1 шариковая ручка, 1 носовой платок, 1 коробка с тушью для ресниц, 1 губная помада, 1 пудреница, 1 расческа, 4 ключа, 2 почтовые марки, 5 трамвайных билетов.

1 сумка.

Все было расписано по пунктам и рубрикам, на листке. Меня саму капитан Пжеле никуда не записал. Меня он посадит. И ни в каком списке не будет значиться, что у меня, когда я пришла, имелось: 1 лоб, 2 глаза, 2 уха, 1 нос, 2 губы, 1 шея.

— От Эдгара, Курта и Георга я знаю, — сказала я, — что внизу, в подвале, есть камеры.

Я хотела составить в уме список всех частей своего тела — свой список против списка капитана Пжеле. Но добралась только до шеи. Капитан Пжеле заметит, что с головы у меня исчезло несколько волосков. И спросит, где они.

Я испугалась: ведь Тереза сейчас конечно удивится и спросит, как это так — заметит, что с головы исчезло несколько волосков? Но я не могла о чем-то умолчать в своем рассказе. Когда так долго молчишь, как молчала я с Терезой, однажды рассказываешь всё. Тереза о волосах не спросила.

— Я стояла в углу совсем голая, — продолжала я, — и должна была петь песню. Я пела как поет вода, меня уже ничто не могло оскорбить, я вдруг сделалась толстокожей, и кожа была толщиной в палец.

Тереза спросила:

— Какую песню?

И я рассказала ей о книгах летнего домика, об Эдгаре, Курте и Георге. О том, что мы познакомились после смерти Лолы. И о том, почему мы должны были сказать капитану Пжеле, что то стихотворение — народная песня.

«Одевайся», — сказал капитан Пжеле.

У меня было чувство, будто я надевала на себя все, что написала на том листке, и, когда я полностью оденусь, листок оголится. Я взяла со стола часы, взяла серьги. Я легко и быстро застегнула ремешок часов и сразу, хоть и без зеркала, продела в уши серьги. Капитан Пжеле расхаживал взад-вперед у окна. Я вполне могла бы еще какое-то время побыть голой. Думаю, он на меня не смотрел. Он смотрел на улицу. Глядя на небо в просвете между деревьями, он мог лучше вообразить меня мертвой.

Когда я одевалась, капитан Пжеле сунул мою записную книжку в ящик стола.

— Теперь у него есть и твой адрес, — пояснила я Терезе.

Когда я, наклонившись, завязывала шнурки, капитан Пжеле сказал: «В одном можно не сомневаться: кто чисто да опрятно одевается, тот и на небо не замарашкой явится».

Капитан Пжеле приподнял над столом четырехлистный клевер. Аккуратно, кончиками пальцев. «Ну что, поверила, — сказал он, — и впрямь твое счастье, что имеешь дело со мной». — «С души воротит от этого счастья», — сказала я. Капитан Пжеле ухмыльнулся: «Ну, тут дело не в счастье».

О кобеле Пжеле я Терезе не рассказала, потому что неожиданно вспомнила про ее отца. Я не упомянула и о том, что после допроса на улице все еще был солнечный день. И не стала говорить, что не понимала, почему люди, когда идут по улице, беззаботно размахивают руками или вальяжно переваливаются, хотя в любую секунду могут ни за что ни про что отправиться прямиком на небеса. И еще не сказала, что все деревья, ища поддержки, своими тенями хватались за стены домов. И что время, когда я вышла на улицу, принято называть — не очень точно — ранним вечером. И что бабушка-певунья у меня в мозгу пела:

36