Фрау Маргит постучала в дверь и сказала: «Очень громко тарахтит, я не могу молиться».
Капитан Пжеле сказал:
— Живешь частными уроками, подрывной деятельностью и проституцией. Все это противозаконно.
Капитан Пжеле сидел за своим большим полированным столом, я — у противоположной стены, за маленьким и голым позорным столиком. Я видела под большим столом две белые костяшки — лодыжки. А на голове у капитана Пжеле — влажную лысину, чем-то напоминающую гортань. Я потрогала языком нёбо за своими зубами. На нашем языке говорят «зев», на родном языке капитана Пжеле зев обычно называют нёбом. Я увидела его в гробу — лысина на подушке, набитой опилками, костяшки-лодыжки — под покойницким покрывалом.
— Так, а в остальном как жизнь? — спросил капитан Пжеле.
Его лицо не выражало ненависти. Но я знала, что надо быть настороже: когда у него лицо вот такое, спокойное, всегда откуда-то из засады бьет жестокость.
— К счастью, имею дело с вами, — сказала я. — А жизнь такая, какая вас устраивает. Вы ведь ради этого трудитесь.
— Твоя мать намерена уехать, — сказал капитан Пжеле, — вот здесь это написано, — он помахал исписанным листком. Исписанным чьей-то рукой, но я не поверила, что маминой.
Я сказала:
— Если она хочет, то я вовсе и не хочу.
В тот же день я послала маме короткое письмо, спросила, ее ли рукой исписан тот листок. Письмо не дошло.
Через неделю капитан Пжеле сказал Эдгару и Георгу, что они живут за счет подрывной деятельности и тунеядствуют. Всё противозаконно. «Читать и писать в стране умеет всякий. Если уж очень хочется, то и стихи всякий может писать, причем не состоя в антигосударственной преступной организации. Наше искусство наш народ творит для себя сам, наша страна не нуждается в какой-то кучке отщепенцев. Раз пишете по-немецки, так и езжайте в Германию, может, там, в гнилом буржуазном болоте, почувствуете себя дома. Я-то думал, вы способны образумиться».
Капитан Пжеле вырвал волос с головы Георга. Поднес к настольной лампе и удовлетворенно хохотнул: «Маленько выгорел на солнце, шерсть собачья вот эдак выгорает. Ничего, в темноте цвет восстановится. Там, в подвале, у нас прохладный тенёк, в камерах».
«Можете идти», — сказал капитан Пжеле. Перед дверью сидел кобель Пжеле. «Не могли бы вы позвать собаку», — сказал Эдгар. «Зачем же, — сказал капитан Пжеле, — у двери ему самое место».
Кобель зарычал. Нет, не бросился. Георгу он расцарапал когтями ботинки, Эдгару порвал внизу брюки. Когда Эдгар и Георг оказались в коридоре, из-за двери послышался голос: «Пжеле, Пжеле».
— Но это не был голос капитана, — сказал Эдгар. — Возможно, кобель подзывал к себе капитана.
Георг пальцем, как зубной щеткой, потер туда-сюда зубы. Раздался тоненький скрип. Мы засмеялись.
— Вот так надо чистить зубы, если тебя забрали, а зубной щетки при тебе нет, — сказал Георг.
Три урока немецкого провела я с детьми Меховика: Ди муттер ист гут. Дер баум ист грюн. Дас вассер флист.
Дер занд ист швер — этого дети не повторяли за мной, они говорили: Дер занд ист шён. И не повторяли: Ди зоннэ бреннт, а говорили свое: Ди зоннэ илайнт. Им хотелось узнать, как будет по-немецки «передовик производства», как будет «охотник». Как — «юный пионер».
«Переведите, — говорила я: — „Айва спелая“», — и думала о Терезиной няне, о грубом, айвовом немецком языке. И учила их: «Айва шершавая, айва червивая».
Интересно, чем, как этим детям кажется, пахнет от меня?
«Айву мы не любим», — сказал младший ребенок. «А мех любите?» — спросила я. «Мех — пельц, такое короткое слово», — сказал старший ребенок. «Мех по-немецки еще и фелль», — подсказала я. «Да оно тоже короткое», — сказал ребенок.
Когда я пришла дать четвертый урок, мама детей стояла с метлой на улице, у въезда в квартал. Я увидела ее еще издали. Она не подметала, просто стояла, опершись на метлу. Когда я подошла ближе, она принялась подметать. И посмотрела на меня, только когда я поздоровалась. На ступеньках лежал газетный сверток.
— Дела на фабрике хуже некуда, — пробормотала она. — Отменили нам поурочную оплату.
Она прислонила метлу к стене, взяла сверток и протянула мне:
— Вот, подушка из норки, а рукавички из смушки, все натуральное, — сказала она шепотом.
Мои руки висели как плети, я даже пальцем не могла пошевелить.
— Что ж вы тут подметаете? — сказала я. — Тополя же вон где.
— Ну да, — ответила она, — а здесь зато пыль.
Тень от метлы на стене была совсем такая же, как тень от отцовской мотыги в саду, когда ребенок загадал желание, чтобы молочай дожил до конца лета.
Женщина положила газетный сверток на ступеньку и догнала меня.
— Погодите, скажу кое-что! Тут приходил один, всякие гадости про вас рассказывал. Я ничему не поверила, но в нашем доме подобное недопустимо. Вы должны понять, дети маленькие, рано им знать такие вещи.
На листке, которым помахивал капитан Пжеле, почерк был все-таки мамин. Утром, в восемь часов, маму вызвал к себе сельский полицейский. Он диктовал, мама писала. Полицейский запер маму в своей конторе и ушел на целых десять часов. Она села у окна. Открыть окно не осмелилась. Когда по улице кто-нибудь проходил, мама стучала по стеклу. Ни один прохожий не поднял головы.
— Люди же знают, что нельзя на эти окна глядеть, — объяснила мама. — Я бы тоже прошла и не поглядела, потому как все равно помочь-то ничем не можешь.
— От нечего делать вытерла я в их помещении пыль, — рассказала мама. — Тряпку нашла там, возле шкафа. Всё лучше, решила, чем сидеть и раздумывать, что да как с бабушкой. Потом слышу — колокол церковный звонит, а тут и ключи в замке заскрежетали. Шесть вечера было. Полицейский включил свет. Что в комнате чисто — и не заметил. А я побоялась сказать, что прибралась там у них. Теперь жалею, зря не сказала, он бы порадовался. Молодой паренек, живет в селе один-одинешенек, ради него никто пальцем о палец не ударит.