Сердце-зверь - Страница 51


К оглавлению

51

— Очень он мне помог, — сказала мама. — Что он диктовал — тут я со всем согласная. Сама я не сумела бы про все это написать. Да и так-то ошибок, верно, понаделала, писать я не мастерица. Ничего, разберутся, что к чему, а иначе нельзя было бы отправить письмо в паспортную службу.


На кровати лежали брюки «тетра».

— Семьдесят пар, — сказала портниха. Весь стол был уставлен хрусталем. — Еду в Будапешт, — пояснила она. — А ты чего не уезжаешь, жила бы дома, раз тебя уволили.

— Там уже не мой дом, — сказала я.

Готовясь к поездке, портниха шила себе купальный халат.

— Днем я не буду сидеть в номере, а вот утром и вечером пригодится, надену. В этот раз уезжаю на целую неделю, — сказала она. — Если кто лишился разума, как твоя бабушка, тот, определенно, не бесчувственный человек. Мне кажется, ты должна вернуться домой хотя бы ради нее.

Портниха надела халат. В шею ей сзади впилась булавка. Я вытащила булавку и сказала:

— Ты боишься, что дети тебя бросят, когда вырастут. Ты меня упрекаешь, потому что они в свое время так же обойдутся с тобой.

На портнихиной спине висел, приколотый булавками, большой капюшон. Моя рука ушла в него по локоть. Портниха обернулась и поглядела на меня:

— Капюшон — сердце махрового халата. Если заплачешь, не нужен платок. Вчера вечером на себе я это опробовала. Капюшон сполз на лицо и смахнул слезы, даже вытирать не пришлось.

Я сунула палец в уголок капюшона и спросила:

— Что тебя так расстроило?

Она сняла халат, а я не успела вытащить палец из уголка капюшона.

— Моя сестра и ее муж, — сказала портниха, — позавчера бежали. Может быть, все-таки добрались до места, билеты у них были на позавчерашнее число. Я ведь на картах погадала — вышло, что дождь будет и ветер. Может, на границе и были, а у нас-то позавчера — сушь, ни облачка.

Швейная машинка медленно протаскивала капюшон под иголкой, понемногу разматывалась нить со шпульки. Слова портнихи сухо щелкали, так же, как стучала игла по металлическим зубцам машинки:

— Хоть бы тот таможенник меня вспомнил. В этот раз надену то же, в чем тогда ездила, мы с ним так договорились. Мне больше нравится, — болтала портниха, не вынимая изо рта булавки, — если люди заранее тебе говорят, что им привезти. И забирают вещи, когда привезу. А то толкутся в доме привередники, которые всё перещупают, а купят разве ерунду какую-нибудь.

Все булавки были из халата вынуты. Она совала их в рот, и казалось, между губами они ложатся рядком, как портнихины слова. Потом она положила булавки, опять же рядком, на швейной машинке, поближе к своей руке. Капюшон был пришит, на краях прострочен двойной и даже тройной строчкой. Портниха завязывала и прятала концы ниток. «Чтоб не разошлось», — сказала она. Ножницами расправила убежавший уголок капюшона. Накинула капюшон на голову, но руки в рукава не продела.

— В Венгрии можно достать носатого гномика. Голова у него качается и крутится в разные стороны. Утром надо голову толкнуть и после идти весь день в ту сторону, куда его длинный нос укажет. И будет тебе счастье. Дорого стоит, а все же в этот раз привезу себе гномика на счастье. — Глаза портнихи прятались под капюшоном. — Звать гномика Имре, — сказала она. — Гномик смотрит влево, гномик смотрит вправо, только прямо гномик не глядит.


Я получила письмо от мамы. После маминых болей в пояснице прочитала:

«Вчера похоронили парикмахера. За последние недели он как-то разом состарился да еще и малость в уме помешался, ты бы его не узнала. Два дня тому назад было Рождество Богородицы. Я сидела во дворе, отдыхала, потому как в праздник работать не след. Сижу себе, смотрю, как ласточки в стаи собираются на проводах, и думаю: вот, скоро уж лету конец. И тут входит во двор парикмахер. А ноги-то — на одной полуботинок, а на другой сандалия. Под мышкой шахматную доску зажал. И спрашивает, где, мол, дед. Я говорю: „Он же умер“. Тут он доску вперед выставил и говорит: „Что же мне теперь делать?“ А я ему: „Ничего тут не поделаешь. Идите-ка вы лучше домой“. — „Ладно, — говорит, — сейчас пойду. Одну только партийку сыграем с ним, и пойду“.

Встал возле меня, поглядел, куда я гляжу, и тоже на ласточек засмотрелся. А мне что-то жутко сделалось. Я и сказала: „Отец мой к вам пошел, он у вас дома сидит, вас дожидается“. И тогда он ушел».


После увольнения Эдгар и Георг сказали мне: «Мы теперь свободны, как пригородные собаки. Только Курт сидит как привязанный, потому что должен хранить тайну кровохлебов». Георг перебрался к Курту — временно, сказал он, — в поселок сообщников.

Когда Георг идет по деревне, собаки лай поднимают, рассказал Курт, настолько он там всем чужой. Но кое в чем он чужаком не остался: завел роман с молодой соседкой.

— С дочерью одного из кровохлебов, которая улыбается кому попало. В самый первый вечер, когда я вернулся с бойни, Георг шел с ней, с этой простушкой, напрямик через сжатое поле, где в обед еще стояла пшеница. В волосах у обоих — зёрна и семена трав.

Георг вообразил, будто это он завел амуры с соседкой, перемигнувшись через садовый участок, но на самом деле это она подцепила Георга. Она и к Курту клинья подбивала.

— Глаза у нее в крапинку, — сказал Курт, — задом раскачивает, что твоя каравелла. Разговаривать с ней можно только о пасынковании томатов. Да и в этих делах она понимает столько, сколько ее прабабушка знала да забыла. Она всем дает. Весной в поле с ней кувыркался полицейский, он якобы ходил туда посмотреть, хорошо ли репу посеяли.

У Эдгара не было сомнений, что поселковый полицейский подослал эту женщину шпионить — сначала за Куртом, потом за Георгом.

51